Он тут же встал и пошел к двери.
-Один вопрос, - сказал я.
Он остановился, держась за дверную ручку.
-Да, Вильям?
-Только одно. Ты-то сам искренне веришь, что, когда мозг будет в чаше, мой разум сможет функционировать точно так же, как сейчас? Ты веришь, что я смогу думать и рассуждать, как теперь, и что способность помнить у меня останется?
-Почему нет, - ответил он. - Мозг тот же. Он жив. Невредим. Фактически он абсолютно не затронут. Мы не вскроем даже твердую оболочку. Большая разница, конечно, состояла бы в том, что мы отрезали бы все до одного нервы, ведущие к нему, кроме единственного зрительного нерва, а это значит, что на твое мышление больше не влияли бы чувства. Ты жил бы в исключительно чистом и обособленном мире. Тебя бы ничего не беспокоило, даже боль. Ты бы просто не смог ощутить боль, потому что не было бы нервов, которыми ее чувствуешь. В некотором смысле положение было бы почти идеальным. Никаких забот, страхов, боли, голода или жажды. Даже желаний, и то никаких. Лишь твои воспоминания и мысли. А если бы еще получилось, что оставшийся глаз функционирует, тогда бы ты мог и книги читать. По-моему, очень соблазнительно.
-Еще бы!
-Право же, Вильям, это так. И особенно для доктора философии. Это было бы потрясающе. Ты смог бы размышлять о судьбах мира с той беспристрастностью и ясностью, которых до тебя еще никто никогда не добивался. А потом кто знает, ведь может произойти все что угодно! Тебя могли бы посетить великие мысли и решения, великие идеи, которые могли кардинально изменить наш образ жизни! Попытайся себе представить, если можешь, ту степень сосредоточенности мысли, какой тебе удалось бы достичь!
-И то разочарование, - сказал я.
-Чепуха. Никакого разочарования и быть не может. Без желания разочарования не бывает, а у тебя никаких желаний и в помине не было бы. Во всяком случае, физических желаний.
-Но я бы явно был в состоянии вспомнить свою прежнюю жизнь на свете, и у меня могло бы возникнуть желание вернуться к ней.
-Что, в эту неразбериху? Из твоей уютной чаши обратно в этот сумасшедший дом?
-Ответь еще на один вопрос, - сказал я. - Как долго, ты полагаешь, тебе удалось бы поддерживать его в живом состоянии?
-Мозг? Кто знает! Возможно, в течении многих лет. Условия были бы идеальными. Большинство факторов, вызывающих изнашивание, отсутствовало бы благодаря искусственному сердцу. Кровяное давление оставалось бы неизменным все время, что в реальной жизни является невозможным условием. Температура тоже была бы постоянной. Химический состав крови был бы почти безупречным. В ней не было бы никаких примесей, никаких вирусов, бактерий - ничего. Конечно, гадать глупо, но я считаю, что мозг мог бы жить двести-триста лет в подобных условиях. Ну пока, - сказал он. - Я забегу к тебе завтра.
Он быстро вышел, оставив меня в довольно сильном смятении.
Моей первой реакцией сразу после его ухода было отвращение к этой его затее. В самом замысле превратить меня, сохранив все мои умственные способности, в скользкий комочек, плавающий в резервуаре с водой, было что-то отталкивающее. Это было чудовищно, неприлично, порочно. Еще меня беспокоило ощущение беспомощности, которое мне суждено было испытать, как только Лэнди поместит меня в чашу. После этого обратного пути уже не было бы, нельзя было бы никак ни протестовать, ни объясняться. Я был бы обречен терпеть столько, сколько им удалось бы поддерживать во мне жизнь.
А что, если, например, я не смог бы этого выдержать? Что, если бы это оказалось жутко болезненным? А если бы я впал в истерику?
Нет ног, чтобы убежать. Нет голоса, чтобы крикнуть. Ничего нет. Мне просто пришлось бы скрывать под улыбкой свои переживания в течение двух последующих столетий.
Да и рта, чтобы улыбаться, тоже нет.
Тут меня внезапно осенила любопытная мысль, вот какая: разве не бывает так, что человек, которому ампутировали ногу, страдает от боли, как если бы его нога все еще была при нем? Разве он не жалуется сиделке, что у него жуткий зуд в пальцах, которых уже нет, и т.д. и т.п.? Я, кажется, что-то слышал об этом, и совсем недавно.
Очень хорошо. Исходя из той же предпосылки, разве не может так случиться, что мой мозг, лежащий одиноко в чаше, будет страдать от подобного эффекта в отношении моего тела? А в этом случае все мои обычные боли и страдания могли обрушиться на меня, а я не смог бы даже принять аспирин, чтобы облегчить муки. В какой-то момент мне может показаться, что у меня мучительнейшие судороги в ноге или сильное несварение, а через несколько минут у меня вполне может появиться ощущение, что мой бедный пузырь - ты меня знаешь - так полон, что, если мне не удастся его быстро опорожнить, он разорвется.
Боже упаси!
Я лежал, и меня еще долго обуревали эти жуткие мысли. Потом, весьма неожиданно, где-то около полудня, настроение у меня стало меняться. Меня стала меньше занимать неприятная сторона этого дела, и я почувствовал, что могу более разумно взглянуть на предложение Лэнди. Ведь есть же что-то утешительное, говорил я себе, в мысли, что моему мозгу, возможно, не придется обязательно умереть и исчезнуть через несколько недель? Конечно, есть. Я весьма горжусь своим мозгом. Это чувствительный, ясный и превосходный орган. Он содержит огромный запас информации и еще способен выдавать оригинальные теории, требующие творческого мышления. Что касается мозга, он великолепен, и я не стесняюсь это сказать. Тогда как мое тело, мое бедное старое тело, то, что Лэнди собирается выбросить, - так ведь даже тебе, моя дорогая Мэри, придется согласиться, что в нем нет ничего такого, ради чего его стоит сохранить.